Концепция
В августе 1945 года японские города и японские люди были разрушены одним и тем же актом. Хиросима и Нагасаки сделали очевидным то, что в обычной войне обычно скрыто: пространство и человек уязвимы одинаково, и катастрофа не различает, где кончается архитектура и начинается кожа. К Олимпиаде 1964 года Япония отстроила свои мегаполисы, заключила договор о безопасности с США, вошла в число индустриальных держав. Снаружи всё выглядело как победа над прошлым — Токио сверкал неоном, бетоном и скоростными шоссе. Но именно в этот момент видимого благополучия в японской фотографии происходит странное. Молодые авторы, объединившиеся вокруг журнала Provoke (1968–1969), и близкие к ним фотографы начинают снимать так, будто катастрофа продолжается. Их Токио зернист, размыт и расфокусирован: их тело — обнажено, и неудобно выставлено. Событие, казалось бы, уже прошло, но это попытка показать, что событие никуда не делось — оно переселилось вглубь городской ткани и человеческой кожи.
Сегодня, в этот самый момент, язык утрачивает свою материальную основу — иными словами, свою реальность — и парит в пространстве. Мы, как фотографы, должны своими глазами запечатлевать фрагменты реальности, которые уже невозможно уловить с помощью существующего языка, и активно выдвигать материалы, обращающиеся к языку и идеям
Исследование строится вокруг одного вопроса: как фотографы Provoke-эры показали, что отстроенный послевоенный город не залечил травму, а стал её новой формой — и какое место в этом городе занимает человеческое тело?
Мое мнение, что город и тело здесь нельзя разделить. Они — две стороны одного и того же опыта разрушения и попыток спешного восстановления. И именно это превращает японскую фотографию 1960-х из локального художественного эпизода в высказывание, важное и сегодня — для всех, кто живёт в городах, которые меняются быстрее, чем в них успевают обжиться.
Руина, которой больше нет
разрушение не ушло в прошлое — оно продолжает пускать корни и уходить вглубь поверхности.
К началу 1960-х физических руин в японских городах почти не осталось. Их разобрали быстрее, чем во многих европейских столицах: американская оккупация требовала функционирующей инфраструктуры, японская экономика требовала роста, и обе стороны были заинтересованы в том, чтобы следы войны исчезли с поверхности как можно скорее. Внешне это удалось. К Олимпиаде 1964 года Токио был витриной нового мира — и витрина успешно работала. Фотографы упрямо продолжали находить разрушение там, где его, казалось бы, уже нет.
Сёмэй Томацу Bottle Melted and Deformed by Atomic Bomb Heat, Radiation, and Fire, Nagasaki, 1961
Сёмэй Томацу — главный автор этого блока. Его серия о Нагасаки сделана в конце 1950-х и в 1960-е, через двенадцать-двадцать лет после взрыва, но снята так, как будто взрыв произошёл вчера. Он фотографирует не события, а следы. Знаменитая «Бутылка, оплавленная атомным взрывом, Нагасаки» (1961) — стеклянный объект, превращённый жаром в нечто, похожее на анатомический препарат: бывшая бутылка приобрела форму похожую то ли внутреннего органа, то ли обугленной кожи. Объект и тело перестают различаться. Это и есть оптика Томацу: он показывает, что атомное оружие не уничтожило — оно переплавило, и в результирующей материи человек и предмет оказались одной субстанцией.
Хибакуша Сенджи Ямагути, Нагасаки, 1962. Фотограф Сёмэй Томацу
Чиндонский уличный музыкант, 1961. Фотограф Сёмэй Томацу
Христианка с келоидными шрамами, Нагасаки, 1961. Фотограф Сёмэй Томацу
В той же серии — портреты хибакуша, выживших после бомбардировки. Томацу снимает их кожу крупно, почти микроскопически, превращая шрам в ландшафт. Кожа человека и кожа города у него ведут себя одинаково: обе несут на себе отпечаток произошедшего, и обе одинаково молчаливы.
Повреждение атомной бомбой наручные часы, остановившиеся в 11.02 часов 9 августа 1945 года, Нагасаки. Фотограф Сёмэй Томацу
Здесь же — часы, остановившиеся в момент взрыва в 11:02 : механический объект, ставший памятником, потому что в нём навсегда зафиксирована секунда катастрофы.
Я не фотографирую бомбу. Я фотографирую то, что бомба оставила
К Томацу примыкает Кэн Домон — старший по поколению, более «документальный» по манере, но снимавший Хиросиму в той же логике. Его «Дети Хиросимы» и серия Hiroshima (1958) показывают тех, кто родился после взрыва, но несёт его в себе генетически. Эта работа важна как контекст: она показывает, от чего Provoke-фотографы отталкивались. Домон ещё верит, что фотография может свидетельствовать. Томацу уже не верит — и снимает не свидетельства, а отпечатки.
Ken Domon — Hiroshima (1958)
В работах этого блока доминирует крупный план поверхности. Кадр почти не содержит средней дистанции и иногда — общий план разрушенного пространства, но никогда комфортной средней зоны, в которой человеческий глаз обычно ориентируется. Это не случайность: средняя дистанция — дистанция повседневной жизни, а повседневности у этой Японии больше нет. Есть только либо слишком близко, либо слишком далеко.
Hiroshima Ken Domon
Первое, что делают фотографы Provoke-эры с послевоенной реальностью — отказываются признавать, что война закончилась. Они показывают: разрушение не было событием с датой и концом. Оно стало слоем, на который наложилось всё остальное — экономический рост, олимпиада, неон. И этот слой проступает наружу везде, где фотограф подходит достаточно близко.
Стройка как новая катастрофа
Параллельно с памятью о разрушении 1960-е приносят разрушение нового типа — стремительную урбанизацию. К Олимпиаде 1964 года Токио буквально перестраивается заново: открывается первый в мире скоростной поезд синкансэн, прокладываются эстакадные шоссе прямо над старыми районами, по ночам работают стройки, утром в город прибывают сотни тысяч мигрантов из деревни. Город растёт быстрее, чем человек успевает его обжить. К концу десятилетия Токио — крупнейший мегаполис мира и одновременно стройплощадка.
И вот здесь Дайдо Морияма и Ютака Таканаси показывают то, что упускает официальный нарратив прогресса: новостройка тоже травматична.
Бродячая собака, Мисава» (1971) Дайдо Морияма
Дайдо Морияма. Его «Бродячая собака, Мисава» (1971) — фотография, ставшая синонимом всей эпохи. Чёрный пёс на пустой улице, повёрнутый к камере, шерсть слиплась, взгляд выжидающий и недоверчивый. Это интерпритируется как автопортрет горожанина, который не понимает, где он живёт. Морияма много раз говорил, что собака — это он сам.
В сборнике Japan: A Photo Theater (1968) и в более поздней книге Farewell Photography (1972) Морияма снимает Токио так, как снимают катастрофу: резкий контраст съедает половину визуальной информации, размытие делает движение угрожающим, расфокус превращает знакомые улицы в чужой, почти инопланетный ландшафт. Кадры часто завалены, обрезаны странно, сняты от бедра — как будто фотограф не успевает выстроить кадр, потому что не дают или не может остановиться.
Daido Moriyama (Japanese, b. 1938) Ebina, Kanagawa 1969
Daido Moriyama Hokkaido 1978
Daido Moriyama (Japanese, b. 1938) Japan Photo Theater 1968




